Он бегал по редакционным комнатам, натыкаясь на урны для окурков и блея. Через десять минут тема была обработана, обдуман рисунок и приделан заголовок.
Увидев в своей комнате человека, уносящего опечатанный стул, Авессалом Владимирович взмахнул только что выглаженными у портного брюками, подпрыгнул и заклекотал:
– Вы с ума сошли! Я протестую! Вы не имеете права! Есть же, наконец, закон! Хотя дуракам он и не писан, но вам, может быть, понаслышке известно, что мебель может стоять еще две недели!.. Я пожалуюсь прокурору!.. Я за-плачу, наконец!
Ипполит Матвеевич стоял на месте, а Изнуренков сбросил пальто и, не отходя от двери, натянул брюки на свои полные, как у Чичикова, ноги. Изнуренков был толстоват, но лицо имел худое.
Воробьянинов не сомневался, что его сейчас схватят и потащат в милицию. Поэтому он был крайне удивлен, когда хозяин комнаты, справившись со своим туалетом, неожиданно успокоился.
– Поймите же, – заговорил хозяин примирительным тоном, – ведь я не могу на это согласиться.
Ипполит Матвеевич на месте хозяина комнаты тоже в конце концов не мог бы согласиться, чтобы у него среди бела дня крали стулья. Но он не знал, что сказать, и поэтому молчал.
– Это не я виноват. Виноват сам Музпред. [311] Да, я сознаюсь. Я не платил за прокатное пианино восемь месяцев, но ведь я его не продал, хотя сделать это имел полную возможность. Я поступил честно, а они по-жульнически. Забрали инструмент, да еще подали в суд и описали мебель. [312] У меня ничего нельзя описать. Эта мебель – орудие производства. [313] И стул тоже орудие производства.
Ипполит Матвеевич начал кое-что соображать.
– Отпустите стул! – завизжал вдруг Авессалом Владимирович. – Слышите? Вы! Бюрократ!
Ипполит Матвеевич покорно отпустил стул и пролепетал:
– Простите, недоразумение, служба такая.
Тут Изнуренков страшно развеселился. Он забегал по комнате и запел: «А поутру она вновь улыбалась перед окошком своим, как всегда». [314] Он не знал, что делать со своими руками. Они у него летали. Он начал завязывать галстук и, не довязав, бросил, потом схватил газету и, ничего в ней не прочитав, кинул на пол.
– Так вы не возьмете сегодня мебель?.. Хорошо!.. Ах! Ах!
Ипполит Матвеевич, пользуясь благоприятно сложившимися обстоятельствами, двинулся к двери.
– Подождите! – крикнул вдруг Изнуренков. – Вы когда-нибудь видели такого кота? Скажите, он в самом деле пушист до чрезвычайности?
Котик очутился в дрожащих руках Ипполита Матвеевича.
– Высокий класс!.. – бормотал Авессалом Владимирович, не зная, что делать с излишком своей энергии. – Ах!.. Ах!..
Он кинулся к окну, всплеснул руками и стал часто и мелко кланяться двум девушкам, глядевшим на него из окна противоположного дома. Он топтался на месте и расточал томные ахи.
– Девушки из предместий! Лучший плод!.. Высокий класс!.. Ах!.. А по утру она вновь улыбалась перед окошком своим, как всегда.
– Так я пойду, гражданин, – глупо сказал главный директор концессии.
– Подождите, подождите! – заволновался вдруг Изнуренков. – Одну минуточку!.. Ах!.. А котик? Правда он пушист до чрезвычайности?.. Подождите!.. Я сейчас!..
Он смущенно порылся во всех карманах, убежал, вернулся, ахнул, выглянул из окна, снова убежал и снова вернулся.
– Простите, душечка, – сказал он Воробьянинову, который в продолжение всех этих манипуляций стоял, сложив руки по-солдатски.
С этими словами он дал предводителю полтинник.
– Нет, нет, не отказывайтесь, пожалуйста. Всякий труд должен быть оплачен.
– Премного благодарен, – сказал Ипполит Матвеевич, удивляясь своей изворотливости.
– Спасибо, дорогой, спасибо, душечка!..
Идя по коридору, Ипполит Матвеевич слышал доносившиеся из комнаты Изнуренкова блеяние, визг, пение и страстные крики.
На улице Воробьянинов вспомнил про Остапа и задрожал от страха.
Эрнест Павлович Щукин бродил по пустой квартире, любезно уступленной ему на лето приятелем, и решал вопрос: принять ванну или не принимать.
Трехкомнатная квартира помещалась под самой крышей девятиэтажного дома. В квартире, кроме письменного стола и воробьяниновского стула, было только трюмо. Солнце отражалось в зеркале и резало глаза. Инженер прилег на письменный стол, но сейчас же вскочил. Все было раскалено.
– Пойду умоюсь, – решил он.
Он разделся, остыл, посмотрел на себя в зеркало и пошел в ванную комнату. Прохлада схватила его. Он влез в ванну, облил себя водой из голубой эмалированной кружки и щедро намылился. Он весь покрылся хлопьями пены и стал похож на елочного деда.
– Хорошо! – сказал Эрнест Павлович.
Все было хорошо. Стало прохладно. Жены не было. Впереди была полная свобода. Инженер присел и отвернул кран, чтобы смыть мыло. Кран захлебнулся и стал медленно говорить что-то неразборчивое. Воды не было. Эрнест Павлович засунул скользкий мизинец в отверстие крана. Пролилась тонкая струйка, но больше не было ничего.
Эрнест Павлович поморщился, вышел из ванны, поочередно вынимая ноги, и пошел к кухонному крану, но там тоже ничего не удалось выдоить.
Эрнест Павлович зашлепал в комнаты и остановился перед зеркалом. Пена щипала глаза, спина чесалась, мыльные хлопья падали на паркет. Прислушавшись, не идет ли в ванной вода, Эрнест Павлович решил позвать дворника.
«Пусть хоть он воды принесет, – решил инженер, протирая глаза и медленно закипая, – а то черт знает что такое».
Он выглянул в окно. На самом дне дворовой шахты играли дети.
– Дворник! – закричал Эрнест Павлович. – Дворник!
Никто не отозвался.
Тогда Эрнест Павлович вспомнил, что дворник живет в парадном, под лестницей. Он вступил на холодные плитки и, придерживая дверь рукой, свесился вниз. На площадке была только одна квартира, и Эрнест Павлович не боялся, что его могут увидеть в странном наряде из мыльных хлопьев.
– Дворник! – крикнул он вниз.
Слово грянуло и с шумом покатилось по ступенькам.
– Гу-гу! – ответила лестница.
– Дворник! Дворник!
– Гум-гум! Гум-гум!
Тут нетерпеливо перебиравший босыми ногами инженер поскользнулся и, чтобы сохранить равновесие, выпустил из руки дверь. Стена задрожала. Дверь прищелкнула медным язычком американского замка и затворилась. Эрнест Павлович, еще не поняв непоправимости случившегося, потянул дверную ручку. Дверь не поддалась. Инженер ошеломленно подергал ее еще несколько раз и прислушался с бьющимся сердцем. Была сумеречная церковная тишина. Сквозь разноцветные стекла высоченного окна еле пробивался свет.
«Положение», – подумал Эрнест Павлович.
– Вот сволочь! – сказал он двери.
Внизу, как петарды, стали ухать и взрываться человеческие голоса. Потом, как громкоговоритель, залаяла комнатная собачка. По лестнице толкали вверх детскую колясочку.
Эрнест Павлович трусливо заходил по площадке.
– С ума можно сойти!
Ему показалось, что все это слишком дико, чтобы могло случиться на самом деле. Он снова подошел к двери и прислушался. Он услышал какие-то новые звуки. Сначала ему показалось, что в квартире кто-то ходит.
«Может быть, кто-нибудь пришел с черного хода?» – подумал он, хотя знал, что дверь черного хода закрыта и в квартиру никто не может войти.
Однообразный шум продолжался. Инженер задержал дыхание. Тогда он разобрал, что шум этот производит плещущая вода. Она, очевидно, бежала изо всех кранов квартиры. Эрнест Павлович чуть не заревел. Положение было ужасное.
В Москве, в центре города, на площадке девятого этажа стоял взрослый усатый человек с высшим образованием, абсолютно голый и покрытый шевелящейся еще мыльной пеной. Идти ему было некуда. Он скорее согласился бы сесть в тюрьму, чем показаться в таком виде. Оставалось одно – пропадать. Пена лопалась и жгла спину. На руках и на лице она уже застыла, стала похожа на паршу и стягивала кожу, как бритвенный камень.